dmitry_gulagin (dmitry_gulagin) wrote in ppreal,
dmitry_gulagin
dmitry_gulagin
ppreal

роман шаляпин - землекопы

                                       РОМАН ШАЛЯПИН-ЗЕМЛЕКОПЫ

 

 

 

 

Олега вытошнило. Он по-кобельи упал на четвереньки, шея его изогнулась, и из окоромыслившегося рта полилась тягучая рвотина. Сегодняшняя пшенная каша, плохо пережеванная вареная телятина, смятая за вчерашним ужином, спиртовой осадок и колодезная плесень, - все это, смешавшись в зеленовато-красную массу, лилось из него и растекалось по крыльцу вонючим озерцом. Отхаркивался он натужно, с хлеборобским усердием, так, что грудные мышцы его свело долгой судорогой, а когда нутро уже освободилось, то желудок, будто окольцованная в силке птица, еще продолжал биться внутри.

Сергей склонился над ним.

- Как ты?

Олег не ответил. Всхрапнул. Поднялся. Размял затекшие руки. Рукавом вытер блевоту с губ.

Сергей сочувствующе смотрел на брата, на его длинное сучковатое тело со странной, будто сдавленной тисками головой, где на простынчато-белом лице, над широкими синяками, оставленными бездельной бессонницей, непрерывно метались огромные взбудораженные глаза, словно высматривали вокруг какой-то забытый предмет, но не находили его и оттого сновали еще скорее и беспорядочнее, ни на чем не задерживаясь. Когда Олега корчило, то Сергей был готов его убить, он хотел подойти сзади, нагнуться, ухватить его за длинные грязные космы и окунуть в изрыганное озерце, - такой напрасной, бессмысленной и постыдной казалась Сергею слабость брата. «Корячится, как сорванная целка. – Со злостью думал он. – Еще мужик называется!» Но когда Олег немного пришел в себя и, шумно отдыхиваясь, встал, облокотившись о косяк двери, Сергей едва сдержался, чтобы не обнять это родное нелепое тело, не уткнуться носом в худое плечо и не заканючить, выпрашивая добрых слов, каких в их доме никто никогда не говорил. Однако сама мысль об этом была настолько отвратительной, чужеродной и невнятной для всего его существа, что Сергей машинально перекрестился, - так бабка учила его отгонять от себя нечисть. Жестокосердным Сергей не был: он жалел болеющую скотину, жалел, одиноких голодных старух, гниющих на своих завалинках, жалел мать, опухшую от возни в огороде и от отцовских побоев, мать, которую он никогда не видел плачущей, жалел деревья, когда их рубили на дрова, но жалел молча и отстраненно, как будто жалел не он сам, а кто-то, глубокий и неразгаданный, внутри него. И хотя слова священника о любви и милосердии как тропах Господних были ему ясны, он никогда не отпускал на волю потайного себя, никогда не распахивался шалавистым всеприимством, считая чем-то преступным и даже греховным эту слюнявую мглу утешений, и оттого он не проявлял и не принимал жалость.

Ему было года четыре, когда выдался неурожай, и сотенные очереди выстраивались в магазин за темной мукой; выстояв в этой очереди, пахнущей навозом и водкой, мать тащила домой две громадные сумки, доверху наполненные драгоценным порошком, а он, босиком скача вокруг нее, наткнулся то ли на старый гвоздь, то ли еще на какую-то железку, и глубоко распорол себе пятку. Кровь брызнула густым черным фонтаном, и он, вопя от нестерпимой боли, повалился на землю. Мать остановилась лишь на минуту, обернулась и вылила на него всю свою мутную бабью злобу, отхлестала его полурыдальным матом, как будто он специально, назло ей, покалечил ногу, чтобы из детской шалости учинить ей помеху. Выговорив все, она пошла дальше, волоча съестную тяжесть. Лишь через несколько часов, когда слез у него уже не осталось, и кровь перестала хлестать нескончаемым потоком, он, осилив себя, приволок домой обагренную ногу. С тех пор он все сносил, скрипя зубами, и ни от кого не ждал к себе ни состраданья, ни показушной сырой нежности. Со временем он даже научился гордиться своим качеством. Олег нещадно попрекал его за это, как и за многое другое, но упреки Олега, который весь являл собой почти монашескую беззащитность и обращенность к забытому нечто, для Сергея были пустыми и вздорными, и он использовал любой повод, чтобы высмеять брата. Между ними за все годы пролегла не то что бы вражда, а туманное и ядовитое непонимание. К тому же Сергей, будучи на три года младше Олега, считал себя старшим: кулак у него был тяжелее, девок в силосной яме, на ложе из мягкой жирной зелени, перетаранил он больше, да и пил он с размахом, почти ведрами, с глухой и дикой древнерусской печалью, с длинными мертвящими песнями, с буйным и беспричинным насилием; работал же он всегда так, словно копил себе на последний день жизни. Олег, зная, как старшится перед ним его брат, тем не менее, не проявлял никоим образом своего к этому отношения, и не потому, что готов был принять притязания Сергея, а потому, что они ему были глубоко безразличны. Поэтому-то Олег так непроницаемо сносил и его поучения и грубую заботу.

- Ты бы пошел воды попил. – Сказал Сергей. – Полегчает.

Олег кивнул, но не сдвинулся с места.

- Зачем он так с нами, а? – Произнес он.

К крыльцу подбежала, виляя пышным грязно-рыжим хвостом, беспородная собака Зойка, непонятно почему названная этим незатейливым женским именем, жившая у них во дворе, то временами внезапно исчезавшая на целые сутки, то так же внезапно появлявшаяся бог весть откуда. Впрочем, судьбой ее мало интересовались. Она, еще в щенячью свою пору ошпаренная нечаянно кипятком, после чего правый ее бок превратился в незаживающую, вечно гниющую, сочащуюся розовым рану, с выпученными слезящимися глазами, рваноухая и лишайная, была уродлива неправдоподобно, словно она была рождена не сучьей матерью, а какой-то земной неразрешимой тоскою, и ее не любил никто, просто терпели, как терпят неправедных родственников или долгую весеннюю хворобу, соглашались как с чем-то само собой данным: выглядывали поутру во двор – во дворе Зойка, нá ей горького хлеба, нет во дворе Зойки, ну и дьяволово брюхо с нею.

- Кто же теперь скажет, зачем? – Отозвался Сергей. – Теперь уж никто не скажет.

Зойка продолжала мыкаться вокруг крыльца, и на этот раз не сумев привлечь к себе внимание. Но тут морщинистым сухим носом она учуяла теплый запах и, кинувшись к блевотной луже, стала, повизгивая, жадно лакать ее.

- А ну пошла на хуй, стервь! – Крикнул Сергей. Схватил из сваленных в груду под домом кирпичных осколков первый попавшийся. Швырнул в собаку.

Кусок кирпича угодил псине в голову. Она с жалобным лаем, подбирая свисшую с пасти недоеденную рвотную гущу, отпрянула от крыльца.

- Пошла! Пошла! – Сергей притопнул ногой, и Зойка, прижав уши к голове, скрылась за домом.

- Слышь, Серый, копать сейчас будем?

- А когда, ночью что ли? Дело ясное, сейчас надо копать.

- Земля нынче мерзлая, неподатливая. Мука одна, а не копание.

- Блядь, а что делать-то? Не в хате же ему лежать.

Олег стоял, закрыв глаза, шумно втягивая воздух носом, словно готовя себя к трудному и длинному гонному переходу.

- Ладно. – Сказал он. – Иди за лопатами. Они где стоят?

- В сарае. – Ответил Сергей, пристально глядя на брата. – Где им еще стоять?

- Бог его знает. Покойничек любил инструменты перетаскивать из угла в угол. – Он еще минуту помолчал, потом произнес:

- Ну иди, а я землю пойду приготовлю. Добро?

- Добро. – Буркнул Сергей и грузной, панихидной походкой направился к сараю.

Олег потер о бедра задубевшие кисти рук. Вздохнул. Посмотрел на холодное белесое небо. Посмотрел на свои ноги в замызганных стоптанных сапогах. Посмотрел на томящую неприветливость двора, голого и нищего, как вокзальная шлюха. Посмотрел на косые щели в заборе и пожалел, что это не лазы в другой, неописуемо отличный от этого мир, в который он, Олег, не задумываясь, протиснул бы плечи, голову, остальные части тела и навсегда бы ушел отсюда, не страшась того, что там возможно все еще непонятнее и страшнее, - пусть непонятнее, пусть страшнее, пусть вообще калечно и беспощадно, но главное – там все по-другому! Он еще раз вздохнул, совсем по-стариковски. Сошел с крыльца. Посвистывая, обогнул дом.

За домом лежало пятнадцать кровных соток их земли, оквадраченные живой изгородью плодовых деревьев, которые сейчас, по зиме, казались редким частоколом, а густо сплетенные между собой их ветви – беспорядочно намотанной на частокольные головы колючей проволокой. Земля же, что еще недавно цвела и дышала, нынче, подернутая первым инеем, походила на пустырь, от души пересыпанный крупнозернистой солью. Олег чувствовал: тайным и древним недобром веет от этой земли.

«Кладбище. – Подумал он. – Оно и есть».

И одинокий, неровный, неумело и наспех выробленный крест, возвышавшийся над ледяным холмиком неподалеку о зачахших, не рожавших больше черешен, тех из деревьев, что были ближе всех к дому, этот символ гробового успения, был, как ни странно, самым родным и ясным среди мертвенности двора.

Здесь была похоронена их мать, Алина Викторовна. Грубую, изостренную засечками табличку с ее именем, выжженным на безразличном дереве, чтоб дожди не размыли отходчивую память, Олег сам ладил к кресту, прибивая сосенку к сосенке благим тяжелым гвоздем. Не по-сыновьему, а как-то по-монашьему, по-книжному любя, хоронил он ее, укладывал в чернозем огромное пухлое ее тело, ноги ее, оплетенные толстыми черными венами, руки ее, длинные, цепкие и жестокие; мыльную и масляную ее грудь, выкормившую их с Сергеем; чрево ее, мглистое и бездонное, породившее их; ее круглую косынчатую голову, - укладывал он любовно в широкую влажную яму. В неведомой и таинственной глубине потчевала она нынче других сынов неласковым своим словом. Тогда даже отец был трезв; скорбел правдиво и тяжко, со слюной и траурными частушками. Сергей же не мигая смотрел тогда на разрытую землю, но не испуг и не горесть читались в глазах его, а непонятное Олегу удовлетворение, будто им была выполнена давняя и непомерная работа. Кажется, он даже ухмылялся стиснутыми губами, когда тащили они материнское тело из дома во двор.

Теперь все  хоронили  у себя во дворах. После того, как старое кладбище однажды по весне размыло хлынувшими из-под земли чудовищной силы ручьями, никто не попытался, да и не предлагал, разбить в другом месте новый погост. Все, не сговариваясь, молча и единогласно порешили хоронить вновь умерших каждый на своем участке земли. Сами строгали, сколачивали гробы, мастерили кресты и убогие подобия могильных памятников. Древний, трясущийся поп Илларион, которому местные мальчишки подбрасывали в чашу со святой водой птичий помет, что лишний раз услышать от него проповедь о бесовских проказах, безропотно нес сухое туловище в каждый двор, где был покойник, и прямо там справлял отпевальную службу. Он, вместе со всеми до удушья налюбовавшись на плавающее по поселку червивое мясо, и натерпевшись от жажды, когда все колодцы оказались заражены трупным соком, лишь кивнул тогда жидкой седой бородой: не надо нам, родные, нового кладбища, хороните близких своих у себя, поближе к дому и к сердцу, нет в том ни греха, ни изврата.

Олег подошел к черешням, погладил их шершавую безжизненную кожу, погладил разбухший и растрескавшийся от сырости крест; потом наклонился и, сжав губы, стал расчищать землю рядом с материнской могилой. Отбросил в сторону залежалые старые ветки, руками сгреб зловоние оставшихся с осени листьев.

- Кончай говно месить, и так сойдет. – Крикнул Сергей, подходя к могиле и неся с собой две массивных лопаты.

Олег поднялся, чувствуя, как густой болезненный пот выступает на лбу и под мышками. Умывально, как молящийся муслим, выставил перед собой покрытые грязью руки.

- Прямо как девке брачующейся перину готовишь! Не много ли почестей?

- Самим же легче рыть будет, если приберем хорошенько.

- И так выроем! – Сергей передал одну лопату Олегу и, показушно засучив рукава, занес свою.

Копали долго. Лезвия лопат с трудом входили в мерзлую землю, и земля, словно нехотя, принимала их. Земля не желала прогибаться вовнутрь, не хотела становиться еще одной кладбищенской нишей, и оттого сопротивлялась, напрягши все свои бесформенные бабьи мускулы. А братья, обливаясь потом и ядом обиды, возносили и опускали острый металл, как будто рубили на поживу мясничьим прилавкам еще живую, огромную черную тушу; вгоняли штыки до упора, до самой кости, и, натужившись, разрывали отверделую плоть, ее связки, жилы, сосуды, и со стоном откидывали прочь большие леденелые куски. В коротких перерывах между рытьем они сосали крепкие папиросы, не обмениваясь ни единым словом, а потом снова, проживая заколыхавшуюся в них кислую батрацкую ярость, копали, лихо и безысходно, пока земля наконец не сдалась, не стала мягче, не раздалась вширь и вглубь раздобревшей банной женою – ямой в рост человечий.

- Хватит! – прохрипел Олег. Он задыхался. Пересохшая гортань пылала. Легкие, казалось, налились болью и заполнили всю грудь.

- Да, глубже уже и не стоит. – Прохрипел в ответ Сергей. – Складно управились, только руки горят.

- Угу.

Сергей выдернул рубашку из пояса и старательно вытер ею лицо.

- Скоро смеркаться начнет. Часа через полтора, а то, может, и раньше.

- Знаю. – Сергей закурил. Медленными короткими затяжками потянул папиросу. – Дни нынче коротки, но мы все же, как землекопы настоящие, работу свою еще до темноты сделали.

- Работа-то еще не сделана. – Сказал Олег. – Нам еще его закопать надо.

- Я что, по-твоему, забыл? – Сергей зло посмотрел на брата. – Сейчас вот покурим и…

Олег тоже достал папиросу. Прикурил от дрожащего слабого спичечного пламени. Терзая воспаленное нутро едким дымом, выдул ее быстро, за несколько глотков. Олег только сейчас, стоя в яме, со всей неотвратимой и ранящей ясностью осознал, что остался один на один с братом. Раньше каждый из них жил собственной неказистой жизнью, почти не мешая один другому, и объединяли их только обеды, ужины и безразличное слово «семья», которым они назывались, - а теперь вдруг, стремительно и бесповоротно, жизнь у них стала подлинно общей, одной на двоих, и в ней больше не было никого. Но начатая с похорон, и сама эта жизнь обещала быть похоронной, ведь им нужно было как-то преодолевать преграду, в прежнее время выросшую между ними, а Олег знал, что эта преграда насколько мелка, настолько же и непреодолима, и потому от мысли, что нынче с братом их только двое, он испытывал лишь страх и колючее, узническое одиночество.

 Докурив, они вылезли из ямы и пошли в дом. Отец, голый, пухлый и посиневший, лежал на полу. Лицо его с широко раскрытыми, зрящими в никуда глазами, не выглядело умиротворенным, оно так и застыло, скорчившись, в жуткой маске предсмертного напряжения, будто в последний миг усилием мышц он вдруг возжелал предотвратить перелом позвонков, которые уже начали скрипеть несмазанной петлею. Когда Сергей днем вошел в комнату и увидел опрокинутый стул и отца, болтающегося в петле, он решил, что тот еще жив, - таким борющимся, таким ужасным в своем желании отдалить момент гибели было выражение отцовского лица. Сергей один прыжком оказался на кухне, схватил нож, вернулся в комнату, перерезал веревку, но тело подхватить не успел. Грузным мешком оно грохнулось на пол. Отец был уже мертв. Сергей не стал закрывать его глаза, он подумал, раз так, пусть все видит, раз не захотел по-людски, то пусть теперь смотрит, целую вечность пусть смотрит, пусть не будет ему покоя. Он не испытал ни горести, ни сожаления, а только вязкую и непонятную досаду, но и она вскоре сменилась обыкновенной непроглядной его тоской. Выбросив нож, он пошел звать Олега. Но что-то еще, кроме его тоскующего и остервенено-мужицкого обыкновенья, которое так чуралось слез и жалости, зрело в Сергее, то, что едва не заставило его разрыдаться в рубаху брата,  что мучило его глухими безразумными толчками,  что преследовало его в бессвязных полупьяных сновидениях со дня материных похорон, нет, еще раньше, с того дня, когда кладбище растеклось по селу костями и прахом, что начало овладевать им сейчас, пока он глядел в безжизненную сиреневую даль отцовских глаз,  словно тот, потаенный внутри него некто, настойчиво рвался наружу.

Перед ним вдруг возник образ матери, спокойный, даже немного величавый и хозяйственно беспощадный, и Сергей впервые за все слепые годы, прожитые с ней и без нее, прошептал с ребяческой пустозвонной нежностью:

- Мама!

Он вновь увидел ее лицо, оборачивающееся на его боль, и правая пятка его внезапно взорвалась невыносимой болью, словно та, давно зажившая рана раскрылась и потекла буйным кровавым милосердничаньем.

И Сергей зарычал, как закапканенный волк, распаханный ржавыми зубцами, истошно и хрипло, так, что от рычанья его непойманные шорохи пошли по стенам.

А ГДЕ-ТО ОБНАЖЕННАЯ ЗЕМЛЯ, БЕСКРАЙНЯЯ И ЛЕДЕНЕЛАЯ, УХОДИЛА ВГЛУБЬ СЕБЯ ЯМАМИ, И НЕ БЫЛО ЧИСЛА ТЕМ ЯМАМ.

Образ матери погас также внезапно, как и возник, и боль в ноге резко утихла. Сергей оборвал свой хрип, шумно втянул и выдохнул воздух.

- Чего это с тобой? – Спросил оторопевший Олег.

- Хватай за ноги его. – Вымучил в ответ Сергей. – Понесем.

- Давай хоть глаза-то закроем ему!

- Не-е-ет! – Процедил Сергей и растянулся щербатой лыбой. – Пусть глядит. Он на себя петлю накинул, чтобы на века ослепнуть, а мы ему за то веки-то опускать и не станем.

- Неприятно это…

- Нюня, ебёна блоха! – Выругался Сергей. – Неприятно ему! Я зато от приятности липовым медом истек! Давай тащить, баланда!

 Стараясь не глядеть в стекло отцовских глаз, Олег ухватился за его ноги. На ощупь они были похожи на пластмассовые трубы, только были скользкими и чересчур толстыми. Олег почувствовал запах, исходящий от трупа, почти неуловимый, - это был запах прокисшего молока, и Олег подумал, до чего же паскудно и нелепо то, что человек, с которым он еще сегодня завтракал за одним столом, теперь совершенно бездвижен и уже сейчас наполняется изнутри смердящей патокой.

Сергей взял отцовское тело под руки, и братья, поднявши труп, понесли его к дверям. Тело оказалось на удивление легким, и оттого странно было Олегу ощущать чудовищную толщину мертвых ног и видеть, с каким усилием тащит отцовское туловище Сергей.

- Тяжело что ли? – Спросил Олег.

- Да нет. Неудобно просто. – Ответил Сергей. – Давай развернемся. В дверь ты должен выйти, положено ведь ногами…

- Положено, значит, положено…

Они развернулись и вынесли труп ногами в двери. На крыльце Олег едва не поскользнулся о собственную блевоту. Как будто из-под земли снова появилась Зойка и, словно признав в мертвом мясном мешке, который несли братья, своего хозяина, залилась громким липким лаем, а потом опять исчезла куда-то.

Они обогнули дом и понесли тело к вырытой яме.

- Бросай! – Крикнул Сергей.

- Надо положить по-человечески. – Сказал Олег. – Не ведро с помоями.

- Как ты его класть собираешься? Говорю тебе, бросай!

Но Олег вцепился в холодную плоть. Не отпускал.

- Бросай!

Олег вопрошающим взглядом вперился в брата.

«И мне теперь жить с ним? – Подумал он. – А как? Как жить-то?»

- Бросай, еб твою душу!

«Словно горсть щебня с берега в речку… Словно монету в карман…»

- Бросай! – Снова крикнул Сергей и подумал, как думал всегда, что брат у него вязкий и мутный какой-то, и что под одной крышей не выжить им.

- Давай! На раз-два-три!

Сергей произнес счет и отпустил трупное туловище; мгновением позже Олег отпустил ноги, и отец со звуком падающего на пол теста рухнул в яму. При ударе тело выгнулось, став похожим на искореженное церебральным недугом тело инвалида, и, взглянув на него, Олег снова почувствовал подкатывающую волну тошноты. На черном фоне земли кожа мертвеца выглядела лазареточно бледной, и лиловые соски, заостренные смертью, казались туберкулезными плевками среди этой бледности, и приговором греху человеческому казалась мшистая ледяная тьма гениталий.

- Попа будем звать? – Спросил Сергей.

- Ты чего? Какого попа? Кто же самоубивца отпевать станет?

- Значит, и крест ставить нельзя.

Олег кивнул.

- Ясно.

- Да уж ясней не бывает. Наделил он нас почестями. Позорище на все село.

- Да ебать то село! – Зло сказал Сергей и сплюнул. – Село! Мразь на мрази сидит и мразью кормится, кого ни возьми. У всякого глотка говном забита, чистить начнешь, так за всю жизнь не управишься. Село! Пусть каждый по своим амбарам метет!

А ГДЕ-ТО ДЛИННЫЕ ЖИЛИСТЫЕ РУКИ ТРАНШЕИЛИ ЯМАМИ ПУСТУЮ ЗЕМЛЮ, И НЕ БЫЛО ЧИСЛА ТЕМ РУКАМ.

- Я теперь одно знаю. – Тихо сказал Олег. – Никогда я больше землю рыть не буду, лопату в руки не возьму больше. Даже картошку копать не стану.

Сергей презрительно ухмыльнулся.

- Станешь! – Проговорил он. – Земля эта тебя, мудака, кормит, ты за счет земли жизнью живешь, и после подыха твоего, кроме земли этой, не будет у тебя приюта! Так что станешь копать, куда денешься!

- Да разве в рытье дело? – Спазматично затараторил Олег. – Дело в жизни, в жизни! Разве же вот это жизнь, Серега? Дворы и колья, и во дворах этих жрут, чавкают, хворают, мучаются, без цены, за просто так. И всяк имеет людской облик и обликом тем гордится, да ведь только за этим обликом нутро животное, какая жизнь у такого нутра может быть? – одна лямка лишь. И ни единой мысли не рождается ни у кого, отчего же человек на себя не похож и в чем же подлинная его вина! Винят или начальствующих, что рублей недодали, или кашу прокисшую, что в кишках хуево, но себя, себя никто не винит, а если и винит на словах, то лукавит. Ты же посмотри, каждый, кто себе прощенье вымаливает, себе уже зараньше мнит прощенным, и раскаивается так, по обычаю, и гонит от себя мысль, что его муть быть прощенной вообще не может и обречена она на вечную и немыслимую кару. А всё оттого, что не жизнь это. Я, брат, другой хочу жизни, не такой! чтобы каждый миг, пока живешь, тебя пробирало всего, и чтобы чудо было, и надежда, и исступление! Чтобы всё, всё было по-другому! Чтобы дышалось не так, как дышится; чтобы виделось то, что сокрыто; чтобы всё, к чему мы привыкли, от чего уже нам и тошно и скучно, или то, что уж вовсе нами не замечается, засияло, забилось бы вдруг другим смыслом, иным значением, запылало бы родильным пламенем! Чтобы солнце, вроде то же самое. каждодневное, светило бы не так, как сейчас светит, а по-другому, близко и горячо, так, как  будто вот-вот скатится за пазуху золотым шаром. Чтобы вода в колодцах другая была, чтобы зима по-другому колола, чтобы весна другим запахом пахла! И чтобы кроме земли, кроме этих окоп могильных, у нас много, неисчислимо много было других приютов!

Начало сереть. Необратимо приближался вечер. Сергей поежился. Впервые за весь день он ощутил приближение стужи; тонкая осенняя курточка, второпях накинутая им поверх выдернутой рубахи, не уберегала от холода. Он почувствовал, что совсем замерз. Ему захотелось в тепло, в печной уют какой-нибудь гулящей капитанской жены, где он с головой бы погрузился в винное забытье, в громкую удалую песню, в женскую плоть, в хрустящую чистоту свежей постели.

- Ну что, философ самодельный, – насмехально бросил он Олегу, - ты все сказал?

- Сколько ни говори, всего не скажешь. – Олег носком сапога поддел студеный ком земли, - тот скатился в яму и разбился об отцовский, начавший темнеть живот.

- Во-во! – Сказал Сергей. – Тебе волю дай, ты с утра до ночи без умолку будешь пиздеть.

- Не понял ты ничего! Бог с тобой, молодой ты еще…

- А ты, блядь, дурак, хоть и старше!

Олег не стал препираться с братом. Клонящая к тверди, ничем непрорываемая усталость овладела им; вяжущая чайная слабость растеклась по телу, размягчила руки и ноги. Олегу было стыдно и плоско за все, что он сказал, стыдно не перед Сергеем, а перед самим собой, и не потому, что какая-то неправда или мелкая ересь содержалась в его словах, а потому, что не надо было вовсе произносить их, а он произнес, зная, что это дело бесполезное, все равно, что трусить неродящее дерево.

- Всё одно, я думаю, нехорошо как-то. – Нарушил он молчание. – Надо бы все-таки закрыть ему глаза.

- Нехорошо? – Сергей растянул рот в конвульсивной юродивой улыбке, и яростная, полубезумная тень овуалила его лицо. – Глаза говоришь закрыть?

Он резко схватил лопату, занес ее и, спрыгнув в яму, с силой опустил на лицо трупа, попав лезвием прямиком в линию переносицы, погружая металл в глазные яблоки. Хрупкая глазная пленка надорвалась, и из лопнувших зениц потекла крутая кроваво-млечная слизь.

Сергей занес лопату для второго удара.

Олег спрыгнул следом. Схватил его за руку.

- Ты что делаешь? – Закричал он. – Что ты, сука, делаешь?

- Сам же, сам просил, - истерично зашипел Сергей, - глаза ему закрыть, вот я и уважил твою просьбу, закрыл глаза!

- Гнойный и страшный ты человек! Сердце у тебя пустое и тяжелое, как колокол, - бьешь его, он отзывается, но внутри у него ничего нет!

- Да пошел ты, вафля! – Сергей высвободил руку и, отбросив лопату, выбрался из могилы. Быстрым шагом он пошел прочь, но не в дом, а вон со двора, в клети поселковых улиц, в буйство поминального праздника, туда, где плавало вонью памяти размытое кладбище, где лежала необозримая безутешная степь, изморщиненная рытьем.

Олег смотрел ему в спину, пока тот не сгинул из виду. Потом задрал голову, взглянул на вечереющее небо, затянувшееся тучами, ткань которых пятнали черными вспышками запоздавшие к югу стаи декабрьских птиц.

- Вот так вот, батя. – Тихо сказал Олег. – Ты теперь небытиен. Ведь могила – то небытие солнца, как небо – небытие камня, как молчание – небытие слова, как плоть – небытие духа. Но если взять весь мир во всей широте его, то нигде на его просторах ты небытия не сыщешь, и в том великая тайна Господня.

Он, пересиливая все растущую слабость, вылез из ямы, поднял лопату и размеренно-отрывистыми движениями, не глядя на труп, принялся забрасывать могилу землей. Земля падала с тихим шорохом. Но ничего громче этого шороха Олег никогда не слышал…

Белые курчавые хлопья первого снега повалили с вышины, ласковым узором ложась на его длинноволосую голову, ложась на ветви бездетных черешен, ложась на кривой, клонящийся крест, ложась на изуродованные мертвые глазницы.

 

  • Post a new comment

    Error

    default userpic
  • 1 comment